2. Ю.А. Сорокин/Yu.A. Sorokin

Институт языкознания Российской академии наук, г. Москва

The Institute of linguistics of the Russian Academy of Sciences, Moscow

 

ЧТО МЫ ДЕЛАЕМ,

КОГДА ПЕРЕВОДИМ ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕКСТ?

WHAT DO WE DO WHEN WE ARE TRANSLATING FICTION?

 

Ключевые слова: перевод, художественный текст, лакунарность, модусы авторского поведения, переводческий прием

Keywords: translation, text of fiction, lacunarity, author's modi operandi, translation method
По мнению автора статьи, перевод художественного текста требует от переводчика решения ряда проблем: учет модели поведения автора или переводчика, адаптация или буквализм, принципы перевода Дружинина или Фета, выбор переводческих приемов для устранения лакунарности переводного коммуниката.
The translation of a fiction text requires from the translator to solve some problems: of the art text demands from the translator of the decision of some problems: to consider author's / translator’s modi operandi, to adapt a text of fiction or to translate ad litteram, to stand to the principles of translation by Druzhinin or by Fet, to select translation methods for eliminating of the translated text lacunarity.
 

 

Ответ на этот вопрос зависит от ответа на другой: «А что мы делаем, когда пишем и говорим?» И на него, по сути дела, точного ответа нет, хотя и умеем – согласимся с этим – строить модели порождения и восприятия речи (первые удаются лучше, вторые – хуже). Они – результат рационализации той спонтанности и бессознательности нашего речевого и неречевого поведения – потока фактов, событий и поступков, а также их оценок, между которыми не существует разрывов, и которые есть сиюминутная данность, осваиваемая – если мы умеем это делать – рефлективно, но всегда с опозданием. И это неизбежно, ибо рефлексия – почти всегда апостериорна, опаздывая на шаг от динамичного фокуса внимания, ведущего Я и все его составляющие от одной физической и духовной точки своего приложения к неизбежной другой. И зачастую рефлексия – вторична, надстраиваясь над какой-либо предыдущей. Как говорил Ф. Ницше, ученые подобны «… тем, кто стоит на улице и глазеет на прохожих: так ждут и они и глазеют на мысли, продуманные другими. Если дотронуться до них руками, от них невольно поднимается пыль, как от мучных мешков: но кто же подумает, что пыль их идет от зерна и от золотых даров нивы? <…> Ловки они и искусные пальцы у них… Всякое тканье и вязанье знают их пальцы: так вяжут они чулки духа. Они хорошие часовые механизмы: нужно только правильно заводить их! Тогда показывают они безошибочно время и производят при этом легкий шум. Подобно мельницам работают они и стучат: только подбрасывай им свои зерна! – они сумеют уже измельчить их и сделать белую пыль из них» (Ницше, 1990: 110).

И вдвойне рефлексия неэффективна, если не ущербна, когда целью ее работы оказывается художественный текст, и втройне – когда ее целью оказывается фиксация процесса его перевода, так как мы плохо понимаем, что мы все-таки делаем в качестве людей говорящих и пишущих и еще хуже понимаем свои переводческие действия. К тому же обдумывание их деструктивно: они существуют в сфере образополагания, нередко внесловесного и синестезического, и отнюдь не в той форме квалификационных оценок, какие рассматривает, например, В.В. Клюев (Клюев, 2001: 198-261), а рефлексия – в сфере мыслеполагания – аналитического и, тем самым, нецелостного. Правда, еще Э. Кассирер считал, что «если в происхождении языка чувственное и интеллектуальное неразрывно связаны друг с другом, то эта корреляция как таковая все же еще не показывает, что между ними существует отношение односторонней зависимости. Ибо интеллектуальное выражение не могло бы развиться из чувственного и на его основе, если бы изначально уже не содержалось в нем, если бы, пользуясь словами Гердера, уже чувственное обозначение не содержало бы в себе акт «рефлексии», фундаментальный акт осмысления. … противопоставление обоих полюсов чувственного и интеллектуального не вмещает содержательного своеобразия языка. Поскольку язык во всех своих проявлениях и в каждой отдельной фазе своего прогресса оказывается одновременно и чувственной, и интеллектуальной формой выра­жения» (Кассирер, 2002: 257). Этим соображениям Э. Кассирера можно противопоставить следующие контраргументы: возникая как синкретический комплекс чувственного и рационального, а, точнее, вербального и невербального (см. по этому поводу работы И.Н. Горелова), язык изменяется не только потому, что «забывает» о собственном происхождении, но и в силу целей и мотивов общающихся, стремящихся устранить его природную амбивалентностъ, хотя она зачастую и не осознается как таковая: намеком на нее служит стремление выражаться ясно и предельно точно, указывающее и на подозрения относительно своего языкового/речевого наследства, и на неизбежность рационализации себя и мира в постиндустриальную эпоху. Опираясь на мысль Э. Кассирера о существовании внешней и внутренней грамматики (см.: Кассирер, 2002: 247), можно также указать и на следующий неучтенный им факт – на существование внутренней грамматики смысла, присущей каждому языку, той комбинаторики точек зрения на мир, которые являются результатом «приписки» субъектов общения к соответствующей биоценозическо-кулътуральной среде. Не менее важным является и то, что язык/речь есть, по сути дела, совокупность идиолектных и групповых (профессиональных) парцелляций, в которых по-разному используется его/ее природная суть. И именно потому, что телеология человеческих интересов оказывается весомее онтологического статуса вербальной фактуры. Еще сложнее обстоит дело с художественным текстом, явля­ющимся не чем иным, как возможным миром, в котором расподобляются узуальные смыслы, и возникает игра ими, предполагающая инверсификацию среды «приписки» художественного текста, обсуждение старых «рецептов» физического и духовного выживания и поиск новых. Иными словами, воз­можный мир – это мир интенциональных состояний: феноменологических, объектных, временных и формальных (обсуждение их см., например: Кобозева, 2003: 57-64). По-видимому, именно совокупность этих состояний, обусловленная к тому же соответствующим характером/духом языка, оказывается в ряде случаев настолько специфической (культурально непривычной), что позволяет переводчику (но также и исследователю) говорить о непереводимости поэзии. В частности, такова, например, точка зрения А.Ю. Кузнецова относительно стихотворения Р.М. Рильке «Kann mir einer sagen, wohin...»: «… композиционная и смысловая структура стихотворения предполагают принципиальную неоднозначность коммуникативного содержания речи лирического субъекта и его оценочной позиции. Адекватная передача этой неоднозначности в семантической системе рус­ского языка оказывается невозможной (Кузнецов, 2003: 34). Показательна в этом отношении книга Р.Р. Чайковского и Е.Л. Лысенковой «Неисчерпаемость оригинала ...» (Чайковский, Лысенкова, 2001), в которой представлены 100 переводов «Пантеры» Р.М. Рильке, свидетельствующие, как это ни парадоксально, о непроницаемости оригинала стихотворения (особенно его второй строфы, ключевой, на мой взгляд) как совокупности интенциональных состояний, чью комбинаторику отказывается «усвоить» русский язык. Говоря иначе, когитивно-когнитивные и образные составляющие этого стихотворения оказываются сверхустойчивыми к переводческому воздействию, заставляя полагать, что

1) в русском языке существуют лексико-грамматические и тропологические фильтры, не пропускающие поэтические коммуникаты с «размытыми» (в культурально-языковом отношении) интенциями и

2) психотипы переводчиков, их базовые личностные особенности и установки лишь частично совпадает с психотипом Р.М. Рильке.

Но, по-видимому, частично совпадают не только идеолекты, но и идиолекты (см. в связи с этим: Тарасова, 2003), чем и объясняется расширение понятий и образов, о которых пишут Р.Р. Чайковский и Е.Л. Лысенкова (Чайковский, Лысенкова, 2001: 189-190), обсуждая предлагаемые переводчиками решения. Следует, конечно, согласиться, что «в подлиннике автором создается некий понятийно-образный мир, составляющий художественное содержание оригинала. Этот мир незыблем, он всегда один и тот же …» (там же, с. 189), но суть дела заключается не в его незыблемости, а в его степени проницаемости/усвояемости не только для русских, но и для немцев. Если признавать, что подлинная поэзия есть не что иное как разговор о тайне, то именно этим объясняется существование феномена переводной множественности (там же, с. 189-198) в двух ее формах – активной и пассивной, хотя не менее очевидно и существование латентной и актуальной переводной множественности: первая указывает на возможность и желательность веера переводческих решений (отгадка тайны), вторая – на их наличие в сфере приложения коммуникативных усилий, а именно в сфере трансляциологии. Успешность/эффективность этих решений зависит от многих факторов, и самым важным среди них оказывается позиция самого переводчика: например, переводчик-буквалист Фет и переводчик-просветитель Дружинин. «Фет, – пишет А.В. Ачкасов, – в отличие от Дружинина преследовал собственно художественные, а не общественно-про­светительские цели при переводе. Если Дружинин стремился к тому, чтобы перевод «не утомил самого неразвитого читателя» …, то Фета, не интересовало мнение такой аудитории» (Ачкасов, 2003: 176). Но не менее существенно и другое – некоторые общепринятые «каноны»: «Переводы Дружинина потому и были предложены Фету как образец, что в них наблюдалась иная установка – установка на разговорную норму русского языка, усредненное читательское восприятие и политическую корректность» (там же, с. 177). Естественно, «переводы пьес Шекспира, сделанные Фетом, не были включены ни в одно из собраний сочинений английского драматурга» (там же, с. 165) как примеры актуальной, но неприемлемой переводной множественности и претендующей на разгадку тайны, а не на ее пересказ.

Показательна также ситуация с переводами шекспировских сонетов, рассматриваемых Е.М. Масленниковой (Масленникова, 2004), признающей, что в ее работе «... важнее была не столько реконструкция смыслов оригинала в тексте перевода, сколько каталогизация типов смысловых трансформаций поэтического текста и вызывающих ее причин. Суммируя основные  принципы типологизации смысловых трансформаций, подчеркнем, что ... понимание художественного текста вариативно, а вариантность и амбивалентность составляют сущность поэтического текста» (Масленникова, 2004: 162). Симптоматично, что Е.М. Масленникова указывает и на такие причины переводческих трансформаций, которые с полным правом можно было бы назвать принципами Дружинина: «Переводчик подстраивается под вкусы и предпочтения читателей ИЯ и «доводит» Т2 до их уровня: нарушаются связи Т1 с другими текстами ИЯ, искажаются структурные и композиционные особенности, снимается эмоциональное напряжение. Ориентация на массового читателя и требования массовой культуры ИЯ приводят к устранению непривычных стилистических приемов, аллюзий, реминисценций и т.п. Т2 приводится в соответствие с ожиданиями читателя ИЯ и его представлениями о правильном (непереводном и переводном) тексте» (Масленникова, 2004: 154). 

Иными словами, переводчики ориентируются на антифетовскую тактику речевого поведения, предполагающего облегченное решение «технологических» задач, что обусловлено, по-видимому, несколькими причинами: во-первых, недостаточными креативными возможностями, во-вторых, различиями в своем психотипическом/психобиотипическом складе и складе автора, в-третьих, эмотивной и когитивно-когнитивной дистанцией между собой и автором исходного текста, настолько, очевидно, большой, что оказываются непрозрачными все те глубинные (и, как правило, конфликтные взаимосвязи), на которые указывает исходная текстовая фактура.

(ПРИМЕЧАНИЕ: Непрозрачность эмотивной и когитивно-когнитивной базы, предложенной переводчику в исходном тексте, является, на мой взгляд, еще одним важным невербальным препятствием, обусловливающим такие помехи в вербалике, что она становится полностью автономной (смысловые разрывы с контекстным окружением). Характерны в этом отношении переводы некоторых диалогов в «Маге» Д. Фаулза (Фаулз, 2004), предложенные Ю.К. Рыбаковой, но менее выигрышные по сравнению с переводами Б.Н. Кузьминского (Фаулз, 2003). Но и в том, и в другом варианте перевода романа Г. Фаулза наблюдаются сбои в стилистических регистрах: некоторые фрагменты принадлежат разным разговорным мирам. И, по-видимому, не только потому, что «Маг» и «Волки» отсылают к одной и той же тайне, а потому, что отсылают к ней по-разному).

В связи со всем вышесказанным возникают и другие вопросы: насколько полно ТЕКСТ представляет личность автора и его творческие установки? Насколько знание биографии и его внелитературных поступков расширяет поле деятельности переводчика? Какую роль для него играет уяснение авторского поведения? Словом, важно ли знать, что «эксцентричность «Я» является той первичной матрицей, которая определяет «самоотрицающую» логику пушкинских текстов …, а также – структуру целого ряда … парадоксальных, совмещающих несовместимое, пушкинских образов, мотивов, концептов: «высокого смиренья», «губительного дара», «пойманного ловца», «неохраняющего стража», «отклоняющегося пути», «своевольной истины» и т.д. Отсюда логика переворачивания отношений, инверсии порядка, смены и взаимоналожения перспектив, метаморфозы обликов, достигающих наибольшей своей сложности в «Медном Всаднике» и служащая едва ли не главным «опознавательным знаком» пушкинского авторского поведения» (Фаустов, 2000: 299).

(ПРИМЕЧАНИЕ: Нижеследующие цитаты факультативны, но они, на мой взгляд, существенно дополняют суть сказанного А.А. Фаустовым – линии смещения «Я» пересекают и смешивают, делают относителъными, условными границы между «своим» и «чужим». Здесь и «свое» может отбрасываться, ценностно перечеркиваться, так что движение потом начинается как бы из новой нулевой точки; но и «чужое», напротив может присваиваться, становиться таким инобытием «своего». Отсюда … и давно сделавшийся предметом внимания полиглотизм пушкинской реальности, поро­ждающей проблему перевода, и не только с языка на язык, но и с сущ­ности на сущность. Именно эта «непрерывная циркуляция, перераспределяющая и «свое», и «чужое», является для пушкинского мира залогом орга­нической его устойчивости. <…> Пушкинский мир устроен таким образом, что в нем, при одинаковой значимости «геометрии» и «динамики» … первенствует все же «геометрия», и можно было бы попытаться истолковать «динамику» как форму ее проявления (в духе идей геометризации физики, широко распространенных со времен А.Эйнштейна). С одной стороны, мы можем интерпретировать движение сюжета у Пушкина, как работу неких, связанных с диалектикой границы операций (среди них прежде всего нужно упомянуть присвоение/отчуждение и включение/исключение); с другой – как процесс превращения (выбрасывания и поглощения) событийной энергии. <…> Этот приоритет «геометрии» предопределяет то, что пушкинский человек одновременно абсолютно свободен и абсолютно зависим. Свободен – поскольку он волен выбирать; зависим – поскольку выбирать нужно из ограниченного числа возможностей (в конечном счете – из двух), и любой, а вдвойне неверный, ход целиком связывает субъекта, роковым образом подчиняет его правилам того пути, на который он вступил. Можно сказать, что пушкинская реальность живет по закону убывания возможностей, которых с каждым шагом субъекта становится все меньше, и повторение – знак такого убывания. Но именно поэтому реальность эта оказывается «периодической» (Фаустов, 2000: 299, 301, 302).

По-видимому, эти модусы авторского поведения можно лишь «держать в уме», ориентируясь на них как на вехи, ограничивающие пределы переводческого «своеволия». И не менее вероятно, что учитывать их можно лишь бессознательно. Существует и другой подход, предполагающий фокусировку внимания переводчика лишь на некоторых узловых точках идиолекта писателя (но идиолект, что весьма естественно, это – и идеолект): «... сборник Гивенса снабжен критическими статьями, обширным комментарием, позволяющим читателю-неспециалисту, не знакомому с русской культурой, адекватно воспринимать творчество В.М. Шукшина. Важнейшими компонентами социального дискурса являются стереотипы (архетипы-символы) национальной картины мира (Космо-Психо-Логоса) …, при этом в процессе перевода Д. Гивенс анализирует те стереотипы шукшинской картины мира («расстояние, «различие» и «развенчание»), которые обнаруживают изоморфизм с аналогичными американскими» (Марьин, 2004: 15-16), считая, что, «благодаря этому, Д. Гивенс адекватно декодирует дискурс В.М. Шукшина, добивается нейтрализации агрессии русской и американской культур в процессе перевода» (Марьин, 2004: 27).

(ПРИМЕЧАНИЕ: В вышеприведенных утверждениях Д.М. Марьина налицо явное противоречие: если узловые точки шукшинского идеолекта изоморфны американским, то не возникает необходимости в нейтрализации агрессии русской и американской культур. Или этот перечень узловых точек неокончателен, и существуют узлы, контрадикторные в рамках американской культуры? Насколько обоснован выбор Д. Гивенса, что­бы можно было говорить об адекватной декодируемости дискурса В.М. Шук­шина? Не напоминает ли этот выбор дружининские принципы, но в квадра­те?).

Безусловно, авторская модель поведения является лишь одной из тех, на которые вынужден ориентироваться переводчик и от которых не в малой степени зависит вербальная и невербальная архитектоника переводного коммуниката. По мнению Э.В. Грабаровой, сравнившей французский концепт savoir vivre с его русскими аналогами, «умение жить  во французском и русском языковом сознании сориентировано на разные модели поведения: для французской культуры приоритетным является соблюдение правил принятого общения, превращение такого общения в тонкое искусство и источник удовольствия, демонстративность и публичность умения жить, в то время как для русской лннгвокультуры приоритетным является искреннее поведение, при этом этикетность рассматривается как препятствие для искреннего общения и сближения. В общении русским свойственно искать не удовольствие, а взаимопонимание, и поэтому светская и приятная беседа считается пустым времяпрепровождением. Из этого принципиального различия вытекает вывод о разном социальном стереотипе общения в сравниваемых лингвокультурах: если французская модель поведения сориентирована на нормы поведения аристократии и среднего класса, то современная русская модель поведения – на нормы общенародного поведения, свойственного демосу» (Грабарова, 2004: 15).

Из этого принципиального различия следует и нечто другое, которое можно сформулировать в виде следующих вопросов: на какую модель должен преимущественно опираться переводчик – на свою или чужую? Или ни на ту и ни на другую, предлагая некоторые промежуточные решения? Что важнее – знаки чужого или своего поведения? Адаптация или буквализм? Дружининские или фетовские принципы? Насколько значимость своего узуального поведения окажется весомее «копии» другого, предопределяя тем самым отторжение или частичное неприятие переводного коммуниката? Насколько его «этикетная стилистика» должна указывать на игровые цели общения?

В рамках этой стилистики неизбежно возникновение и иных проблем, в частности, сугубо «технических», связанных с неизбежной лакунарностью художественного текста, которую требуется устранить с помощью тех или иных переводческих приемов (о них см., например: Проскурин, 2004).

У переводчика – такова его судьба – всегда много вопросов и к себе, и к другим. Он не обделен и советами, и пожеланиями, но лучше всего ему вспоминать Лаоцзы: «Великая прямизна кажется изогнутой. Великое мастерство кажется грубым. Великое красноречие кажется косноязычным. <…> Редко найдется тот, кто, рубя от имени Великого мастера, не поранил бы себе руки» (см.: Маслов, 2003: 255, 284).

 

Литература

1.    Ачкасов А.В. Шекспир в переводе Фета в контексте русской перевод­ческой школы середины XIX века / А.В. Ачкасов // Шекспир У. Антоний и Клеопатра. Перевод А.А.Фета. – Курск, 2003.

2.    Грабарова Э.В. Концепт во французской лингвокультуре и его русские соответствия. Автореф. дисс. … канд. филол. наук / Э.В. Грабарова. – Волгоград, 2004.

3.    Кассирер Э. Философия символических форм / Э. Кассирер. – М.-СПб., 2002, т. 1.

4.    Клюев Е.В. Риторика. Инвенция. Диспозиция. Элокуция / Е.В. Клюев. – М., 2001.

5.    Кобозева И.М. Интенциональный и когнитивный аспекты смысла высказывания. Автореф. дисс. … канд. филол. наук / И.М. Кобозева. – М., 2003.

6.    Кузнецов А.Ю. Еще раз о непереводимости поэзии (лингвопоэтическое исследование одного стихотворения Рильке) / А.Ю. Кузнецов // Россия – Австрия. Этнос и культура в зеркале языка и литературы. Материалы международной научной конференции (Москва, 15-17 мая 2003 г.). – М., 2003.

7.    Марьин Д.В. Филологический метод представления перевода секвенции текстов (На материале сборника переводов рассказов В.М. Шукшина “V. Shukshin. Stories from a Siberian Village”). Автореф. дисс. … канд. филол. Наук / Д.В. Марьин. – Кемерово, 2004.

8.    Масленникова Е.М. Поэтический текст: динамика смысла / Е.М. Масленникова. – Тверь, 2004.

9.    Маслов А.А. Встретить дракона: толкование изначального смысла «Лао-цзы». – М., 2003.

10.Ницше Ф. Так говорил Заратустра. Книга для всех и ни для кого / Ф. Ницше. – М., 1990.

11.Проскурин В.Г. Когнитивная лакунарность текста как проблема межкультурной коммуникации. Автореф. дисс. … канд. филол. наук / В.Г. Проскурин. – Барнаул, 2004.

12.Тарасова И.А. Идиостиль Георгия Иванова: когнитивный аспект / И.А. Тарасова. – Саратов, 2003.                                     

13.Фаулз Д. Волхв / Д. Фаулз. – М., 2003.

14.Фаулз Д. Маг / / Д. Фаулз. – М., 2004., т.1-2.

15.Фаустов А.А. Авторское поведение Пушкина / А.А. Фаустов. – Воронеж, 2000.

16.Чайковский Р.Р., Лысенкова Е.Л. Неисчерпаемость оригинала. 100 переводов «Пантеры» Р.М. Рильке на 15 языков / Р.Р. Чайковский, Е.Л. Лысенкова. – Магадан, 2001.

 References

1. Achkasov A.V. Shekspir v perevode Feta v kontekste russkoy perevod­cheskoy shkoly serediny XIX veka / A.V. Achkasov // Shekspir U. Antoniy i Kleopatra. Perevod A.A.Feta. – Kursk, 2003.
2. Grabarova E.V. Kontsept vo frantsuzskoy lingvokulture i yego russkiye sootvetstviya. Avtoref. diss. … kand. filol. nauk / E.V. Grabarova. – Volgograd, 2004.
3. Kassirer E. Filosofiya simvolicheskikh form / E. Kassirer. – M.-SPb., 2002, t. 1.
4. Klyuyev Ye.V. Ritorika. Inventsiya. Dispozitsiya. Elokutsiya / Ye.V. Klyuyev. – M., 2001.
5. Kobozeva I.M. Intentsionalnyy i kognitivnyy aspekty smysla vyskazyvaniya. Avtoref. diss. … kand. filol. nauk / I.M. Kobozeva. – M., 2003.
6. Kuznetsov A.Yu. Yeshche raz o neperevodimosti poezii (lingvopoeticheskoye issledovaniye odnogo stikhotvoreniya Rilke) / A.Yu. Kuznetsov // Rossiya – Avstriya. Etnos i kultura v zerkale yazyka i literatury. Materialy mezhdunarodnoy nauchnoy konferentsii (Moskva, 15-17 maya 2003 g.). – M., 2003.
7. Marin D.V. Filologicheskiy metod predstavleniya perevoda sekventsii tekstov (Na materiale sbornika perevodov rasskazov V.M. Shukshina “V. Shukshin. Stories from a Siberian Village”). Avtoref. diss. … kand. filol. Nauk / D.V. Marin. – Kemerovo, 2004.
8. Maslennikova Ye.M. Poeticheskiy tekst: dinamika smysla / Ye.M. Maslennikova. – Tver, 2004.
9. Maslov A.A. Vstretit drakona: tolkovaniye iznachalnogo smysla «Lao-tszy». – M., 2003.
10. Nitsshe F. Tak govoril Zaratustra. Kniga dlya vsekh i ni dlya kogo / F. Nitsshe. – M., 1990.
11. Proskurin V.G. Kognitivnaya lakunarnost teksta kak problema mezhkulturnoy kommunikatsii. Avtoref. diss. … kand. filol. nauk / V.G. Proskurin. – Barnaul, 2004.
12. Tarasova I.A. Idiostil Georgiya Ivanova: kognitivnyy aspekt / I.A. Tarasova. – Saratov, 2003.
13. Faulz D. Volkhv / D. Faulz. – M., 2003.
14. Faulz D. Mag / / D. Faulz. – M., 2004., t.1-2.
15. Faustov A.A. Avtorskoye povedeniye Pushkina / A.A. Faustov. – Voronezh, 2000.
16. Chaykovskiy R.R., Lysenkova Ye.L. Neischerpayemost originala. 100 perevodov «Pantery» R.M. Rilke na 15 yazykov / R.R. Chaykovskiy, Ye.L. Lysenkova. – Magadan, 2001.92.
 

(0, 46 п.л.)